Шрифт:
Закладка:
Тетя Фанни – известная своей словоохотливостью – в конце концов мне все рассказала. Как той роковой ночью мой отец, досадуя на мое затянувшееся отсутствие и, вероятно, тревожась, хотя он и старался ничем себя не выдать, был сильно не в духе и пуще обычного напустился на Грегори; он обзывал пасынка бедняцким отродьем, пустоголовым олухом и дармоедом. В таком духе, несмотря на похвалы старого пастуха, отец и раньше высказывался о Грегори. Наконец Грегори встал и, свистнув Лэсси, вышел из дому. Бедняга Лэсси! Представляю, как она сжалась, пока отец бушевал, – ни жива ни мертва забилась под стул Грегори, каждую минуту ожидая пинка или тумака!.. Незадолго до этого отец разговаривал с тетушкой про мое возвращение; и тетя Фанни задним числом, рассказывая мне все это, строила догадки: наверное, Грегори заметил, что погода портится и сам додумался пойти мне навстречу. Спустя три часа, когда все в доме переполошились, не понимая, куда я запропастился и где меня искать (о Грегори никто и не вспомнил, никто его, горемычного, не хватился), прибежала Лэсси, и на шее у нее был мой платок. Мои родные мигом смекнули, что это значит, и всех, кто был на ферме, подняли на ноги и велели идти за собакой, дав им с собой пледы, одеяла, бренди и все остальное, что в ту минуту пришло в голову. Лэсси привела их к скале, под которой я лежал, – застывший в глубоком забытьи, но живой. Сверху я был укутан в плед, а ноги мне согревал толстый пастуший зипун, заботливо подоткнутый со всех сторон. Грегори остался в одной рубахе. Его рука крепко обнимала меня… тихая улыбка застыла на его похолодевшем лице.
В свой смертный час мой отец просил об одном: «Прости меня, Господи, за жестокосердие к несчастному сироте!»
И вот еще свидетельство, быть может самое убедительное для нас, знавших о его горячей любви к моей матушке, – свидетельство безмерной глубины его раскаяния. После его смерти мы обнаружили написанный его рукой листок с последними распоряжениями: он просил похоронить его в ногах могилы, в которую, согласно его воле, опустили несчастного Грегори, дабы тот навеки упокоился «подле матери наших детей».
Любопытно, если правда
Выдержки из письма Ричарда Уиттингема, эсквайра
Помню, вас немало позабавило мое признание, что я горд своим происхождением от сестры Кальвина, ставшей супругой Уиттингема, настоятеля Дарэмского собора; соответственно, мне трудно рассчитывать, что вы поймете чувства, приведшие меня во Францию, где я надеялся путем розысков в государственных и частных архивах обнаружить боковую родню великого реформатора и далее, быть может, завязать с ней знакомство. Не стану рассказывать, какие трудности и приключения подстерегали меня в ходе этих изысканий: вы недостойны это слышать; однако как-то вечером, в прошлом августе, я столкнулся с событиями настолько необычными, что принял бы их за сон, если бы не знал точно, что ни на минуту не смыкал глаз.
Имея в виду означенные выше цели, я должен был на некоторое время устроить себе штаб-квартиру в Туре. Следы потомков семьи Кальвина привели меня из Нормандии в Центральную Францию, но тут выяснилось, что некоторые семейные документы оказались во владении церкви и для знакомства с ними требуется своего рода санкция от епископа местной епархии; и вот, поскольку у меня в Туре имелось несколько приятелей-англичан, я решил, что буду ждать ответа от монсиньора де *** именно в этом городе. Я был готов откликнуться на любое приглашение, но таковых поступало очень немного, и временами я не знал, чем занять себя вечером. К табльдоту созывали в пять; тратиться на наем собственной гостиной я не хотел, застольную атмосферу общей salle à manger[36] недолюбливал, в пул и в бильярд не играл; притом прочие постояльцы выглядели не настолько располагающе, чтобы затевать с ними карточную партию тет-а-тет. Поэтому я обычно не засиживался за обедом и, дабы сполна использовать светлый остаток августовского вечера, немедля отправлялся на прогулку по окрестностям: ведь днем, в жару, лучше было проводить время на бульварной скамье, лениво прислушиваться к далекому уличному оркестру и столь же лениво рассматривать лица и фигуры проходивших мимо женщин.
Как-то (помнится, в четверг восемнадцатого августа) во время вечерней прогулки я забрел дальше обычного и, когда опомнился, понял, что припозднился. Мне пришло в голову срезать путь; ясно представляя себе, в какой стороне нахожусь, я подумал, что надо бы свернуть влево, где тянулась прямая узкая дорожка, и тогда я доберусь до Тура намного быстрей. И этот замысел удался бы, попадись мне в нужном месте боковая тропа, но я не учел, что в данной части Франции луговые тропинки – большая редкость; дорожка, прямая и правильная, как городская улица, в обрамлении двух ровных рядов тополей, тянулась устрашающей перспективой до самого горизонта. Надвинулась, разумеется, ночь, и я оказался в потемках. В Англии я, миновав одно-два поля, завидел бы, скорее всего, светящееся окошко и мог бы спросить дорогу у обитателей дома, но здесь мне не попадалось ни единого приветного огонька; похоже, французские крестьяне отправляются летом спать вместе с солнцем, так что, если поблизости и имелось какое-то жилье, я его не разглядел. Наконец (после, наверное, двухчасового блуждания в темноте) я увидел по одну сторону однообразной дорожки расплывчатый контур леса и, в нетерпении решившись пренебречь лесным кодексом и наказанием, грозящим его нарушителю, направился прямо туда, чтобы, на худой конец, найти какое-нибудь укрытие, прилечь там и отдохнуть, поиски же дороги в Тур отложить до рассвета. Но то, что я принял за густой лес, оказалось молодыми посадками, расположенными настолько плотно, что деревья вытянулись в высоту, но не обзавелись обильной листвой. Пришлось двинуться в чащу, и только там я стал осматриваться в поисках пригодного логовища. В привередливости я не уступал внуку Лохьела, который возмутил деда своей подушкой из снега: тут кусты слишком сырые, там заросли ежевикой; торопиться было незачем, поскольку надежды переночевать под кровом у меня не осталось, а потому я переставлял ноги неспешно, нащупывая путь при помощи палки и надеясь не потревожить при этом какого-нибудь скованного летней сонливостью волка. И тут нежданно-негаданно передо мной, не далее как в четверти мили, возник замок, к которому вела как будто старая, заросшая травой подъездная аллея, –